АВТОБУС Они посадили вдоль дороги деревья, аккуратными, парковыми рядами. Самое смешное, что очень долго я верил. Я думал: там, за этими пристойнейшими растениями, еще миллионы точно таких же. С приличным лесным ароматом. Иногда, правда, деревья немного расступались, и то, что я видел в просветы, поражало меня. Там была степь, голая степь. Местами переходящая в пустыню. Заброшенные деревни, высохшие колодцы... Тогда, конечно, я начинал часто моргать, сильно обижался на кого-то, ненавидел что-то. Но это проходило. Деревья снова сгущались, и мрачные картины исчезали, а исчезнув, постепенно уходили из меня. Потом просветы затягивались все дольше; я успевал разглядеть могилы и одинокий парусник посреди бескрайнего океана. Бывало, полоса насаждений обрывалась на целые дни, и даже наш экскурсовод, человек от природы исключительно бодрый, переставал уверять нас, что мы видим голубые ели или хоть чахлые кустики. Днем я держался: читал книги, хотя временами нас здорово подбрасывало на ухабах и заносило на поворотах; писал в тетрадках, хотя руки дрожали и карандаши попадались все больше черные; даже гулял по автобусу, хотя из других окон открывался тот же вид. Я заговаривал с попутчиками. Нельзя сказать, что они молчали; нет! Они произносили что-то в ответ, и иногда меня это занимало. Я знал, что обсуждать пейзаж они все равно не согласятся; хотя бы потому, что они видят его не так как я; почему? — их глаза устроены по-другому! Да и какое право имею я требовать, чтобы у всех глаза были как у меня? Конечно, это было бы ни к чему. Но ночами, глухими бессонными ночами, я требовал чего-то большего, ибо уходил тот прохладный полуденный свет, который заставлял задаться разумными вопросами: от кого требуешь ты и кого винишь? Я слушал их ровное дыхание и завидовал им то черной, то белой завистью. Я отношусь к ним неплохо, да и они ко мне тоже. Но я не могу годами обсуждать марки проезжающих автомобилей и сорта семечек. А им нравится. Они очень любят друг друга. Я должен радоваться. Каких-то шестьсот километров назад я сам писал об этом статьи. Да-да, о том, что надо любить друг друга. И, кстати, руки у меня тогда дрожали меньше. Так, иногда... Наверно, дело в том, что тогда они были заняты. Я держал в них себя... А теперь неожиданно выяснилось, что радоваться я способен лишь той любви, к которой имею отношение. Я где-то слышал, что надо меньше думать о себе. И что человек создан для счастья, как птица — для полета. Я вообще много чего слышал... У меня пухлые тетради. Помню, раньше в них было очень много звездного неба и солнечных зайчиков. А зачем? Сейчас ночь, и вот он, передо мною — серебристый бисер на черном бархате. Со всеми его таинственными загадками, с Млечным Путем, с горящими звездами и стремительными метеорами. Я смотрю на него и замираю, я — приобщаюсь. Поведать людям? Каким? Ведь это же неинтересно: звезды не семечки. И вообще, какое звездам до нас дело? И нам до них... Ведь о вкусах не спорят. Я опускаю стекло, слегка высовываюсь — меня обливает воздухом. Это тоже красивая тайна: мимо тебя проносится мир, такой подробный, над тобой величественно сходит с ума вселенная, рядом с тобой спят люди, а ты — летишь. Это волшебно. Это чудесно. Это... одиноко. А потому — скучно. Секунды, знаменитые секунды ночного движения — вот они. Я проживаю их, они проходят сквозь меня, что-то забирая, что-то оставляя. Какой смысл в том, что я запихну их в одну из своих тетрадей? Бумага и жизнь имеют мало общего. Ночь удивительно непохожа на то, что о ней пишут. Впрочем, потому и пишут... Но свист в ушах ни на секунду не заглушает их дыхания. Он просто не в силах. Я вижу, как он старается, чувствую, что так не смог бы никто, даже я, но он обречен. Я все равно буду ощущать их присутствие, со спокойным, привычным ужасом представляя себе, как утром они откроют глаза и достанут семечки. Они так похожи на меня: у них две руки, две ноги... глаза и сердце... Они вроде бы говорят на том же языке — по крайней мере, так кажется со стороны. В принципе мы бы с ними могли вместе... Но зачем об этом думать? Зачем, если на утро они достанут семечки? Мое счастье, великое счастье в том, что я научился забывать обо всем этом. Хотя бы до ближайшего заката... Постойте, кажется, я уже видел эту деревню. Точно, вот сидит этот старик и тоже смотрит на небо, как и тогда. Помню, я подошел к нему и спросил: — Старик, почему ты всегда смотришь на небо? И вообще, почему ты один? Ты такой старый. Я думал: ты нашел много друзей. Ведь ты, наверно, мудрец, а мудрецы знают, где искать счастья. Почему ты не ушел отсюда вслед за другими? Сначала старик долго молчал, не обращая на меня внимания, но потом, когда я хотел уже уйти, вдруг сказал, глядя мне прямо в глаза: — Мудрец тот, кто не сожалеет и не задает вопросов. Я рассмеялся: — Ты обрадовал меня, старик! Я-то боялся, что тоже становлюсь мудрым... ...И вот опять он сидит, и опять в его глазах отражается мироздание. Но что это так сверкает? Чей блеск виден ночью так далеко? Слезы! О Боже, он — плачет! Он, не кто-нибудь... Ну, уж если он разрешил себе, то почему бы... Слезы освежают. Тысячу раз прав этот старик! Как же я раньше не догадывался! Так просто: взять и — заплакать. Но почему автобус дальнего следования два раза проезжает одну и ту же деревню? И куда, собственно, он направляется? Откуда вышел, сколько еще горючего, надежен ли водитель? А еще — зачем мы вообще куда-то едем? И почему не уходит эта яркая ночь, уступая дорогу бледному, равнодушному солнцу? Быть может, она дает мне время подумать?